Анастасия Поверенная. О рукописях и жизни

Читаю рукопись Виктории Хмельницкой «Так сложилась моя жизнь», которая вскоре должна быть издана в одном из питерских издательств.

Ве́ра Ио́сифовна (О́сиповна) Лурье́  (Vera Lourié) — русская поэтесса  (1901-1998).

Вера Иосифовна (Осиповна) Лурье́ (Vera Lourié) — русская поэтесса (1901-1998).

Моя подруга пишет о себе, о своей семье, о нашей (третьей волны) эмиграции и о людях, с которыми свела её жизнь в Берлине за эти долгие годы вне России.

Пишу не рецензию — она была бы предвзятой, а хочу дополнить одну из её глав — о Вере Лурье, одной из последних ушедшего серебряного века, о музе трёх больших поэтов — Гумилёва, Андрея Белого и Константина Вагинова.

С конца семидесятых и до середины восьмидесятых годов прошлого века  я с семьёй жила в Западном Берлине и все свободные часы проводила на книжных развалах берлинской барахолки. Находки были уникальны. И не удивительно. В двадцатые годы в этом городе находилось 78 русских издательств. Книг, журналов и газет на русском языке выходило больше, чем на немецком. Каждая найденная вещь была для меня дороже нынешних лотерей и денежных пирамид.

И моё первое знакомство с Верой произошло не на пороге её большой квартиры в центре Берлина, а в первом номере литературного альманаха «Сполохи», который мне удалось вытащить из запыленных ящиков «Острова сокровищ». Книга эта теперь — раритет из раритетов, но мне её потом пришлось подарить Вере.

В альманахе рядом со стихотворением Б. Пастернака «Матрос в Москве»,

(Москва казалась родом щебня,

Который шел

В размол, на слом, в пучину гребней,

На новый мол…),

на том же развороте листа были стихи, которые я прочла впервые:

«…Слова, опустевшие улья,

И образов нет.- Как творить!

Кругом деревянные стулья,

Да мыслей запутанных нить».

Строки эти принадлежали молодой тогда поэтессе Вере Лурье, ставшей в мои эмиграционные годы близким мне человеком.

Мы познакомились, подружились и провели много-много часов вдвоём у самовара за чаем. Она умела рассказывать, а я умела слушать.

Очень молодой девушкой, почти девочкой, пришла Вера в «Дом искусств» Петрограда. Там были уже организованы студии разных писателей и режиссёров. Например, Евреинов говорил о театре. Гумилёв обучал стихосложению и утверждал, что каждого человека можно научить писать стихи. Замятин читал курс лекций о прозе. Вера посещала две студии – Гумилёва и Евреинова.

Очень скоро она влюбилась в мэтра. В свой день рождения, пригласив поэта домой, угощала его своими стихами.

Вы глядите на всех свысока

И в глазах Ваших серых тоска.

Я люблю Ваш опущенный взгляд,

Так восточные боги глядят.

Ваши сжатые губы бледны.

По ночам вижу грешные сны.

Вы умеете ласковым быть,

Ваших ласк никогда не забыть.

А когда Вы со мной холодны

Ненавижу улыбку весны.

Мы случайно столкнулись в пути,

Мне от Вас никуда не уйти,

И усердно я Бога молю,

Чтоб сказали Вы слово «люблю».

И по картам гадаю на Вас,

Каждый вечер в двенадцатый час.

От разбора Вериных стихов он всегда отказывался, чувствуя их незрелость, но смерть Гумилёва сделала её и взрослой, и зрелой, и мужественной.

Все его ученики из «Звучащей раковины», после убийства поэта, устроили панихиду.

Вера пришла к Ахматовой и сказала ей: «Анна Андреевна, мы организовали в Казанском соборе панихиду по рабу Божьему Николаю. Придёте?»

«Конечно, буду» — был ответ Ахматовой.

И Вера пишет стихотворение «На смерть поэта». Позднее оно будет опубликовано в берлинской газете «Дни».

Слишком трудно идти по дороге,

Слишком трудно глядеть в облака.

В топкой глине запутались ноги,

Длинной плетью повисла рука.

Был он сильным, свободным и гордым

И воздвиг он из мрамора дом.

Но не умер под той сикоморой,

Где Мария сидела с Христом.

Он прошел. Спокойно, угрюмо

Поглядел в черноту небес,

И его последние думы

Знает только северный лес.

И этих панихид в то странное время было немало: хоронила Вера и скульптора Томского, и своего учителя – географа Таганцева, юриста Зайцева. Была поэтесса и в квартире Блока на его панихиде и на похоронах.. Тогда говорили: «Вот если бы разбомбить все похоронные процессии, то в Петербурге не осталось бы ни одного интеллигента»

Родители Веры понимают, что надо уезжать. Страх за дочь гонит их сначала в Ригу, оттуда – в Берлин.

В немецкой столице девушка узнаёт, что в городе есть кафе «Landgraf», где собираются русские литераторы, художники и все близкие к литературе и искусству люди. И место это они называют тоже – «Дом искусства».

Веру тепло встретили, она прочла небольшой доклад о петроградских поэтах и читала свои стихи.

Подошедший к ней Андрей Белый сразу же сказал: приносите Ваши стихи в «Геликон». Девочка, ей только что исполнился 21 год, была горда и счастлива.

Но у издателя «Геликона» Вишняка о стихах Веры было совсем другое мнение. Он говорил ей: «Благодарю Вас, сделаю для Вас, что хотите, но стихов Ваших печатать не буду». Руководил этими собраниями-вечерами Минский. Он и переводчица Венгерова стали называть Веру мужским именем Бенджамин, потому что она была в эмиграции первой женщиной-поэтом, да и эмиграция ещё только начиналась.

Когда на эти собрания не приходил Белый, Минский просил: «Бенджамин, пойдите к нему и пригласите его ещё раз на наше собрание. Если Вы попросите, он придёт». Что и было на самом деле.

Белый, Белый, Белый… 1921 год и его пребывание в Берлине было сложнейшим для него. Об этом писал Евгений Замятин: «С антропософских высот он бросился вниз – в фокстрот, в вино… Но не разбился, у него хватило сил встать – и снова начать жить, вернувшись в Россию». В Москву его увезла г-жа Васильева, по сути, приехавшая за ним. Оставалась в Берлине и его жена Ася Тургенева. Единственное, что их связывало – это антропософия.

Там, в Дорно, у д-ра Штайнера они определили свой брачный союз как союз двух свободных людей без супружеской близости. Об этом периоде их жизни можно прочитать у Волошина.

Дамой сердца у гениального поэта была в это же время и простушка «гретхен», дочь хозяина кабака, где они тогда все танцевали. Были минуты, когда казалось, что он погибает. Притом, говорил он Вере, что должен погибнуть поскольку голова его была в каком-то куполе, который сгорел в Дорно.

По-женски Вера страдала безмерно, но знала она и то, что поэт ценит её всепонимание и всепрощение; и это дало возможность их чувствам перерасти в крепкую дружбу.

Часами засиживались они в пансионе на Виктория-Луиза-плац, где он жил. Она была первой, кому он читал свои воспоминания о Блоке, ещё не дописанные до конца. Читал и подробно разъяснял и «Глоссалию». Она первой смогла написать рецензию на поэму. И это было очень важно. Серьёзным поэтом она не была и не стала, профессии не было, а жизнь в Берлине была дорогой и трудной.

Работа в «Днях» и «Сполохах» была успешной, и Вера стала там постоянным литсотрудником. Её заметили. Так, будущий советский граф Алексей Толстой предлагал ей работать с ним. (И как бы сложилась её жизнь?)

Секретарь редакции правой газеты «Руль» Арбатов тоже сулил «золотые горы».

Вера часто и гордо мне заявляла, что многим она в жизни изменяла, и мужчинам и женщинам, но своей партии – социал-революционеров – никогда!

А вот в своём шефе, а потом и близком друге Михаиле Осоргине, авторе замечательного романа «Сивцев вражек» как в товарище по партии, сомневалась до конца жизни.

Очень молодая привлекательная (Вера не была красивой), жадно азартная к новой жизни и новой морали, она легко завоёвывала любовь и дружбу именитых литераторов русского Берлина. Главное – они учили её литературному труду.

Через жизнь пронесла она свою любовь к Эренбургам. Из молодых коллег на всю жизнь связала её дружба с Александром Бахрах, который учил её писать рецензии и фельетоны. За одну такую рецензию им очень досталось от В. Шкловского. Войдя в редакцию, он схватил стул, начал им стучать по полу, резко приговаривая: «Это же нахальство и безобразие, что эти дети пишут о нас, литераторах! Хамство!»

Я бережно храню литературные портреты Александра Васильевича Бахрака «По памяти, по записям», подаренную автором Вере Лурье (и передаренную мне), которую он называл шестиюродной сестрой, со словами:

«Дорогой Вере па память

О Морской,

О Павловске,

О Берлине,

О «квартете»,

О Свиномюнде,

О многом.

Париж, 4.07.78 (день отъезда в Финляндию).

Была у Веры и непроходящая до конца жизни боль – её еврейская национальность.

Недавно умер мой хороший друг и хороший человек Enno W. Его отец был главным хирургом в нацистской армии, а мать – итальянской еврейкой. Как же гордился он, что по израильским законам он истинный еврей.

Моя внучка Aimee-Sofi Gerard к моей русско-еврейско-польской крови добавила по отцу голландско-испанскую и французско-американскую. И на том свете я буду счастлива, если она однажды скажет себе: «Я русская». Но может быть всё иначе. Она живёт в Германии и на её детском паспорте стоит «Deutsch». Не национальность, а гражданская принадлежность этой стране. Надеюсь, что в худшем для меня варианте, она назовёт себя интернационалисткой. Отец называет мою внучку немкой и баваркой.

Вера же презирала и ненавидела свое еврейство. Национальность матери скрыть было невозможно. Зато отец был по обстоятельствам – то русским (по фамилии Лурье), то «евангелиш» — национальность, придуманная Верой по мере надобности. Это подтверждает в своём тексте и Виктория Хмельницкая. И всё это отнюдь не было связано только с нацизмом. Как будто сейчас слышу её рассказ: «Полукровок, «смесь» фашисты не убивали. Мою мать гестапо забрало только в 1944 году. Ей удалось выжить благодаря второй дочери». Вера говорила о своей младшей сестре, которая, наверное, была рождена от отца-немца, и по немецким законам уже не была еврейкой. Имени её не знаю, т.к. Вера его никогда не называла.

По Вериным рассказам, её отец был русским гвардейским офицером и служил в Первую мировую войну под командованием гетмана Скоропадского. Похоронен он был в Берлине со всеми воинскими почестями. Поэтому в начале Второй мировой войны им приносили продуктовые карточки, а потом даже их собачка попала под расистские законы и была зарегистрирована как «полукровка».

«Парадоксально, —  говорила Вера, — но Берлин был более свободным городом, чем вся Германия. В провинции нам бы не выжить».

Когда очередь дошла до Веры, она обратилась за помощью к Скоропадскому, другу отца, и он помог: её тюремный срок в гестапо продлился менее восьми недель. Освободившись, работала в этом лагере машинисткой, о чём тоже пишет в «Так сложилась моя жизнь…» моя берлинская подруга.

Но и восемь недель в гестапо – целая жизнь. Вера рассказывала много разных эпизодов из той жизни, когда надо было «ловчить, хитрить и балансировать как канатоходец в цирке», (по её словам). Она знала уже историю с русской актрисой Агатовой, которую гестаповцы застрелили у входа в её дом только потому, что она не пожелала говорить с ними по-немецки, а на все вопросы отвечала по-русски.

Был и ещё случай, который семье Лурье чуть не стоил жизни. Ночью нагрянуло гестапо и арестовало их квартиранта. Обыск не принёс нацистам желаемого результата. А позднее Вера с матерью узнали, что этот молодой человек был связным «Красной капеллы». Через несколько месяцев к ним пришел отец этого парня и вытащил из тайника в печке передатчик. Радовались, что этого всего они не знали, иначе страх мог бы их выдать.

После войны она написала очерк «Моё знакомство с гестапо». В парижской «Русской мысли» опубликовала свои воспоминания о Белом и Гумилёве. Но активной литературной деятельностью уже не занималась.

Стихи писала по-немецки, на мой взгляд, не очень поэтичные. Слава Богу, она не была тщеславной. Я думаю, что и сама понимала, что осталась ученицей любимых поэтов.

Ко времени нашего с ней знакомства она окружила себя молодёжью, давала уроки русского языка и раз в месяц устраивала у себя «литературную гостиную», которую я не посещала.

Однажды Вера задала мне вопрос, повергший меня в дрожь – знаю ли я, о чём буду думать в последние минуты жизни?

«А я думаю, — сказала Вера, — думаю со дня смерти Гумилёва (вспомните последние строчки в «На смерть Гумилёва») и знаю. Я вспомню себя юной, нежной. Протянутые ко мне руки Кости (Константина Вагинова) и его стихи ко мне. Он – единственный, кто меня просто любил, ничего не ожидая и ничего не требуя».

Упала ночь в твои ресницы,

Который день мы стережем любовь,

И синий дым клубится

Среди цветных, умерших берегов.

Орфей был человеком, я же серым дымом.

Курчавой ночью тяжела любовь,

Не устеречь её, огонь неугасимый

Горит от этих мёртвых берегов.

Анастасия Поверенная, Мюнхен. 24.01.2011.

Другие публикации в рубрике «Литература»: